Слово «скамья» (скамиа) встречается впервые в древнейшей нашей Лаврентьевской летописи. А много-задолго до того древние римляне на своих форумах иногда сиживали на каменных скамейках, которые назывались «scamnum». Древнерусские скамьи до нас не дошли, и римских – мало. И вообще, прошлые цивилизации почему-то практически не оставили нам памятников своего скамеечного искусства. Кажется, у меня есть объяснение недолговечности и иллюзорности скамеечной жизни.
Поздним весенним вечером в одном древнем русском городке наблюдал я любопытную картину, натолкнувшую меня на некоторые соображения философского характера. Трое молодых людей в остервенелом раже самоотверженно трансформировали уличную скамью в любопытный арт-объект. Я ехал в автобусе и, как гражданин, было, кинулся к выходу – на помощь рекреационному объекту, страдавшему столь невинно, но что-то остановило меня. Это была, как тут же выяснилось, глубокая задумчивость. А что если я помешаю осуществлению чего-то неумолимого и совершенно естественного? А что коли имеется если и не за этой скамьёй, так за всем скамеечным родом, некая действительная и фундаментальная вина, наподобие первородного греха?
Прежде всего, нужно заметить, что ломание (или ломка) скамеек – это исключительно человеческое занятие. Демаркация животного и человеческого, в частности, проходит и здесь. Представьте себе кота, методично ломающего скамейку, и тут же себя поймаете на подспудном подозрении в этом коте свободы воли, сознания и даже некоего, пусть и довольного низкого IQ. Чистая деструкция, незамутнённая ни целью, ни смыслом – яркая черта человеческого и даже слишком человеческого. Легко представима следующая филогенетическая картина: обезьяна разносит в клочки скамейку, созданную другой обезьяной, и ощущает в себе восходящий поток самосознающего духа. Акцент в присказке «ломать – не строить» смещается. Строить может любой муравей, а вот чтобы ломать необходимо быть Человеком. Животное если что и сломает, то только случайно. Человек же тем и замечателен, что может сделать это специально, в упрямом самодовольстве своего надбиологического (мета-физического – того, что после физики) превосходства. Но почему вдруг скамья становится жертвой этого решительного порыва в культуру, порыва в трансцендентное, то есть запредельное опыту?
Ответ лежит на поверхности, причём на поверхности самой этой скамьи. Ибо что есть эта поверхность, как не пристанище и место успокоения, отдохновения и рассеянной лени. Сесть на скамейку – значит дать слабину, презреть динамизм устремлённости в угоду пустой созерцательности. Вопрос-маркер: где место человека – в пути или на скамейке? Если быть – это быть в дороге, то сесть – это согласиться на небытие. Моя бабушка приговаривала: «Ходить – жить, сидеть – болеть, лежать – умирать». С каким остервенением духа должен набрасываться ищущий бытия человек на кровати и койки! Античные мудрецы любомудрствовали прохаживаясь. Чудесный русский философ Александр Пятигорский носился по аудитории туда-сюда так, что у студентов через десять минут начинали откручиваться головы. Стук этих спелых голов – полновесная мера подлинности процесса становления… Разрушение укоренённости и успокоенности, вечный мятущийся поиск ускользающей точки опоры.
Вот так и смотрел я из окна семнадцатого автобуса на чёрные смолистые бугры нестаявшего под дождём снега, усыпанного окурками и помётом, и на метущихся в сверхчеловеческом пафосе учредителей духа, отстранённо, как ангелы, раскурочивавших скамью – в избытке юных сил, в неумолимой правоте превосходящего себя духа. И представился мне римлянин под покровом римской ночи творивший нечто подобное, и славянин... И понял я, что останавливать их не стоит. Пусть себе. Ну и я должен присмотреть себе какую-нибудь жертву – хоть стульчик, хоть табуреточку – и раскурочить…
И уверяю вас, вот если бы не эти вот мысли, выскочил бы, побежал бы, вмешался бы, спас…
Артем Верле,
кандидат философских наук